С привольных степей Лазарь Кармен В Одессе нет улицы Лазаря Кармена, популярного когда-то писателя, любимца одесских улиц, любимца местных «портосов»: портовых рабочих, бродяг, забияк. «Кармена прекрасно знала одесская улица», – пишет в воспоминаниях об «Одесских новостях» В. Львов-Рогачевский, – «некоторые номера газет с его фельетонами об одесских каменоломнях, о жизни портовых рабочих, о бывших людях, опустившихся на дно, читались нарасхват… Его все знали в Одессе, знали и любили». И… забыли?.. Он остался героем чужих мемуаров (своих написать не успел), остался частью своего времени, ставшего историческим прошлым, и там, в прошлом времени, остались его рассказы и их персонажи. Творчество Кармена персонажами переполнено. Он преисполнен такой любви к человекам, грубым и смешным, измордованным и мечтательно изнеженным, что старается перезнакомить читателей со всем остальным человечеством. Лазарь Кармен С привольных степей (Из жизни дикарей Одесского порта) *** – Да ну, лезь, дурень! – Чего боишься?! – Сам просился, два дня не ел, сказывал! – восклицала ранним весенним утром на грязной палубе парохода кучка оборванных дикарей. Восклицания относились к рослому, лет двадцати трех богатырю парню. Он стоял ближе всех к люку. Только что нырнул в трюм старый всклокоченный дикарь, и очередь теперь была за ним, парнем. Надо было спешить, а он стоял, колеблясь, вскидывая растерянные васильковые глаза то на мрачных, подгоняющих дикарей, то на трюм, из которого тянуло прескверным букетом всевозможных эссенций, сырой кожи, вяленой рыбы, просмоленной пеньки и лошадиного помета. – Да ну лезь, жлоб! – задергали его дикари с возрастающим нетерпением. – Была не была! Эх, была! – воскликнул парень, выпрямился, молодцевато тряхнул золотой, как налитая рожь, «полькой», повел широкими плечами, на которых лежала холщовая, выпачканная смолой котомка, перекрестил вздувшуюся могучую грудь и решительно занес над люком ногу. – Легче, не упадь! Держись за лапки! За скобки держись! Парень мотнул головой и нырнул, неумело, но крепко хватаясь за потертые тысячами рук лапки и ступеньки вертикальной, узкой железной лестницы. Он лез молча, глядя перед собой и не переводя дыхания. За ним, над головой, следовали два дикаря. Он слышал, как трутся о лапки их лохмотья, слышал их недовольное ворчание, приправленное отвратительной портовой бранью, и, боясь быть ими настигнутым, полез шибче. Он миновал первую и вторую палубы, смахивающие своей холодной, удручающей пустотой и мраком на склепы, и совершенно окунулся в трюмную, удушливую атмосферу. Парня, как он ни был силен, стошнило. Но он быстро оправился и глянул вниз, где на дне, на обрывках рогож и циновок, разместилось общество из пяти дикарей и двух банабаков. Банабаки, в повязанных чалмами башлыках, что-то лопотали на своем гортанном языке, а дикари, лежа и сидя на корточках, посасывали окурки и жевали английский прессованный табак в приятном ожидании остальных товарищей, с которыми предстояло взяться за нагрузку трюма. – Эй, деревня, мякина! – окликнул парня снизу дикарь в затасканном, с чужого плеча смокинге, дырявом котелке и желтых развалившихся скороходах. Парень заискивающе осклабился и, измерив взглядом трехаршинное расстояние, отделявшее его от пай-ела – дна, неуклюже спрыгнул. – Черт! – взъелся окликнувший парня дикарь, на которого тот навалился всем своим богатырским телом. – Сукобой посадский! – подхватили сердито другие. Не отстали от дикарей и банабаки. – Шайтан! Сверху тем временем спустились еще несколько дикарей, и все, обступив парня, стали над ним издаваться: – Ишь, цап! – И откуда их, жлобов, носит!.. – Сидел бы у себя в деревне и плел лапти! – Или пироги ел с капустой! – Да какие у них пироги!.. У них недород! А почему недород?! Потому что ему, сиволапому, в город хоца. Здесь и трактер, чай с музыкой, цирк, всяка штука. Чего рыть землю и сеять? Вот он, цап анафемский, и прет в город. Сколько, посмотришь, ихнего брата на постоялых дворах да в справочных конторах околачивается. Все службы ищут. Кто кучера, кто лакея. Ты что нее, земляк, в лакеи? Ась?! – Да какой из него лакей?! Всю посуду перебьет и господ обольет совусом! – Го-го-го! – загоготали дикари и теснее обступили парня. – На, ешь! – поднес один дикарь к самому носу парня кукиш. Парня стало коробить. Он сперва на все шутки скалил зубы, а теперь глядел зло и мрачно. Кто-то в довершение толкнул его. – Не трожь! – тихо, но внятно обмолвился наконец парень. Недобрым огоньком сверкнули у него глаза, губы дрогнули, на лицо набежала краска, он весь выпрямился и показал кулаки, каждый величиной с добрый кузнечный молот. – Расшибу! – прибавил он громко и скрипнул зубами. От парня, как от сказочного богатыря, веяло силой. И дикари попятились. Жалкая компания из городских отбросов, пропойц спасовала перед деревней, хотя и расшатанной недородами и всякими утеснениями, но все еще крепкой, пышущей здоровьем. Сверху вдруг послышался сдавленный голос приказчика: – Готовься! Бере-ги го-о-лову, вира помалу, ми-и-лай мой! – Готово! – крикнул внизу старый дикарь, вооруженный петлей из толстой веревки. Все в трюме вскочили и приняли выжидательное положение. Парень задрал голову. Вверху загромыхал подъемный паровой кран, и над трюмом, высоко-высоко, вонзаясь в синее, безоблачное небо, взвилась наподобие журавлиного носа стрелка. – Береги голову! – повторил подрядчик. И в трюм, болтаясь и раскачиваясь на стрелке, свалился черный, с двухпудовым на конце гаком шкентель – цепь. – Но-но! – погрозил шкентелю старый дикарь, когда тот чуть не мазнул его по голове. – Ты, брат, того, оставь, головы не трожь! – И прикрепил петлю к гаку. Кран загромыхал вновь. Его резкое громыхание глухо аукнулось в склепах и во всех закоулках трюма, и шкентель взвился к стрелке. Стрелка вместе с ним повернулась тотчас же в сторону. – Вира помалу, майна банда! – затянули теперь на набережной банабаки. Тонкий простенок пароходного борта давал парню возможность слышать, как с шумом подносят к самому борту, сбрасывают и подвешивают к шкентелю груз. Груз подвесили, и он пополз вверх, чешась об обшивку борта и царапая его. Парень вскинул глаза и вздрогнул. Над ним, на высоте пятидесяти футов над трюмом, висела черная лавина о шести бочках. Лавина эта чуть-чуть покачивалась на фоне светлого неба, сдерживаемая как бы сверхъестественной силой и готовая каждую секунду ринуться вниз, на забубённые головы дикарей. – Ух, как бы не сорвалось! Задавит! – поделился озабоченно парень со своим соседом-дикарем, которого звали Барином. – Так что ж? Задавит! – ответил тот с поразительным равнодушием. – Что рот разинул, галок ловишь?! – крикнул на парня старый дикарь. – На крюк! Будешь бочки катать! Парень машинально взял крюк и подвинулся к Барину. Барин почему-то понравился ему сразу. Ему нравилось его спокойствие и то, что он не принимал участия в травле против него. Барин не был похож на прочих. Вместо лохмотьев на нем висел целый, хотя и пятнистый, пиджак, а на голове крепко сидела дворянская фуражка с красным околышем, и лицо у него было совсем благородное, и все движения – нагнется ли он, шагнет ли, потреплет ли черную с проседью бороду – мягки и изящны. – Вира помалу, милый мой! – запели наверху. Восьмидесятипудовая лавина вздрогнула, закачалась грузным маятником и скользнула вниз, увлекая и вытягивая за собой шкентель. – Стоп! Парень с любопытством оглянул свалившиеся пятнадцатипудовые бочки. Бочки мигом были разобраны, и за ними пошли другие, третьи. Они падали долго. Потом стали падать объемистые тюки с хлопком, мешки с изюмом, ящики со свечами. И все это быстро откатывалось и спроваживалось дикарями и банабаками в отдаленные уголки жадного, ненасытного трюма. Парень сперва диву давался всему. Разглядывал и нащипывал груз, прислушивался к шуму и к грохоту. Все для него, мало видавшего деревенского парня, было ново. Но скоро он перестал дивиться. Окружающая горячка захватила его, и он энергично взялся за работу. Парень работал лицом к лицу с Барином за троих, проявляя чудеса своей истинно богатырской силы. Каждый тюк и бочка приобретали в его руках необычайную легкость, и он частенько справлялся с ними сам, отстраняя Барина. – Ну, брат, и сила же у тебя! – заметил ему Барин. – Ничего, – осклабился он. Настал полдень. Грянула пушка, и вместе с выстрелом оборвался хаотический дикий концерт – грохот железа, возгласы банабаков, громыхание десятков паровых кранов и пароходные свистки, от которых трепетала пристань. В порту наступил «штиль». – Снедать, снедать! – послышалось теперь в трюме, и дикари, побросав крючья, устремились по лямкам наверх, для того, чтобы разбрестись по харчевням. Шкентель вместе с двумя тюками хлопков, как завороженный, повис над трюмом. Барин дал знак парню, возившемуся с бочкой, «отставить», и сам, бросив крюк, занялся приготовлением к завтраку. Он достал из кармана сюртука громадный зеленый огурец, пару помидоров, рыбу, водку и все это разложил на рогожу. Парень, весь красный и потный, жадно следил за каждым движением Барина и бросал на съедобное плотоядные взгляды. – Садись! – лаконически пригласил тот парня. Парень не ждал вторичного приглашения и подсел к рогоже. – Пей! – И Барин поднес ему бутылку. Парень отпил немного. – А теперь жри! Парень только и ждал разрешения и стремительно набросился на съедобное. Он ел с треском и звонко чавкая. Барин же, напротив, ел вяло. Он больше наблюдал за парнем. – А трескаешь ты шибко, как свое! – улыбнулся он. Парень перестал и побурел. От этого замечания кусок огурца застрял у него в горле. – Да ну, ешь! Я ведь так, для красного словца! Ешь! – засуетился Барин. Барин произнес эти слова так отечески тепло и ласково, что парень примирился, просиял и стал опять уписывать. Пока он уписывал, Барин не спеша достал из кармана огрызок сигары, должно быть, подобранный на улице, закурил и растянулся. – Долго не ел? – спросил он спокойно, разжигая сигару и пуская правильные колечки дыма. – Два дня! – последовал ответ. – Здоррово… Какой губернии? – Тульской… Аржаной… – А звать тебя? – Ефремом. – Ефре-ем, Ефре-ем!.. – запел Барин и насмешливо уставился на парня. – А похож на волка! Ишь! Как глаза лупит и зубы скалит!.. – Гы-и! – гигнул парень. – Волк, ей-богу, волк! Слышишь?!. Ты не Ефрем, а волк! Ха-ха-ха! – И Барин разразился неприятным смехом. Ефрем, желая подслужиться, тоже рассмеялся. Барин докурил сигару, выплюнул окурок и серьезно спросил: – Недород у вас, что ли? – Всего… Ефрем сдвинул брови и нахмурился. – Ты давно из деревни? – Месяц будя. – Мать есть? – Есть. – И отец? – И отец. – А как попал сюда? – Попал как?… До Ельца с володимирскими столярами по машинке ехал. Спасибо им, поддержали. Потом полотнил пешим, по шпалам. Дорогой выручили свои же, православные. Зайдешь в деревню, тебя накормят и спать уложат. Так маялся, пока до самой этой Одессы не добрался. Остановился я на околице и спрашиваю городового: «Где тут, земляк, работу достать можно?!» – «Ступай в порт!» – «А где этот порт?» Показал. Я сюда. Место, знаешь, незнакомое и люди тоже. Насилу упросился, чтобы на работу взяли… Ей-богу! Ну и злой же народ тут. Разбойники. Веришь? Бить хотели! – Кто бить хотел? – Да эти голоштанники! «Чего, хлеб, – обступили они, – отбивать пришел?! Ах ты, такой-сякой, цинготный!» Парень возвысил голос: – Ишь, хлеб отбивать. Да чей он, хлеб-то? Кто его сеял? Кто землю орал, кто хлеб косил, в скирды складывал и молотил? – Так-так! – закивал одобрительно головой Барин. Ефрем, польщенный его одобрением, слабо улыбнулся и добавил: – Я что! Косарь! Мне бы только поддержаться малость. Наша степь ведь что скатерть. Ни травы, ни былинушки. Поддержусь и назад домой, марш! Вот крест! Не останусь тут… Ну их… Хлеб отбивать… Ишь!.. Глаза у Барина заблистали. Он подполз близко к Ефрему и взволнованно спросил: – Верно говоришь?! – Верно. – Так и следует! Поддержись малость и назад! Без оглядки! Не то пропадешь в городе. Смолотит. Мужику не след бросать земли. – Не след? – удивился Ефрем. – А если земли мало? – Старая песня! – нахмурился Барин. – Знаем вас. Сам помещиком был. – Ты? – удивился Ефрем. – Я!.. Чего буркалы выпучил?! У меня полторы тысячи десятин чернозему было да завод конский. Ну, да это не твое дело… Ты говоришь, земли мало? Зато земли у помещика. Работай ему и жить будешь. Парень усмехнулся и спросил: – За пятишницу, что ли? – А пятишницы мало? – вспылил Барин. – Мало, себе дороже стоит! – Четвертную, стало быть, вам? – Коли ваша милость! – чуть слышно засмеялся парень и показал крепкие, белые зубы. – Дурак! – Чего ругаешься? – заметил сквозь смех Ефрем. – Мы с тобой теперь равные. – Равные, равные! – передразнил Барин. – Ах вы! Сироты казанские! Все жалуетесь – тяжело. А помещику не тяжело!? Ну, да бог с тобой!.. Что это у тебя?! – спросил он после усталым и примиренным голосом и указал на его котомку. – Тальянка. – Сыграй. Парень потянулся к котомке, вынул тальянку и заиграл монотонный, но бойкий тульский мотив. Звуки горохом рассыпались по всему трюму. – Пой, – сказал Барин. Ефрем кивнул головой и запел: Гармоника злаченая, А подати не плаченыя. Бот вам, девки, рупь на мыло! Расскажите, что там было! Проклятая молотилка, Загрустила моя милка! Прощай, гуляй, я уеду, Не увидишь мого следу… – Стой! – воскликнул возбужденно Барин. – Я петь буду. Ефрем замолчал, а Барин затянул: Мой милашка хорош, Был на писаря похож. Он не пишет, не марает, На гармонике играет! Не пиши ты, милка, письма, Разошлися мои мысли!.. Барин пел, и на глазах у него наворачивались слезы. – Довольно, будет! – Он глухо зарыдал. Парень отложил тальянку и спросил: – Что ты? – Ничего, вспомнил!.. Эх! Любил я эти песни! Сядешь, бывало, вечером на краю усадьбы. У ног твоих дорога винтом. Справа – деревня. Небо звездное, и кругом – тихо-тихо. Только из деревни плывут звуки. Пиликает на тальянке Митька – сын старосты, а Саша – дочь Прохора, прикладчица на всю деревню, – подпевает. Слушаешь, слушаешь, и на душе так хорошо, так покойно. Век бы слушал эту тальянку и Сашу… А хорошо, брат Ефрем, на деревне?! – Ха-арошо! Что говорить! Только… – Ефрем вздохнул и мечтательно уставился перед собой в глубь трюма… Несколько минут оба молчали. Вдруг Ефрем почувствовал на своем плече руку Барина. Он повернулся. Глаза у Барина больше не слезились, и он тепло улыбался. – Знаешь?! – воскликнул весело Барин. – Что?! – Кто старое помянет, глаз вон! Поцелуемся! – Это можно! – улыбнулся Волк. И они трижды и звучно поцеловались. – Дай теперь слово, что пойдешь назад в деревню, – сказал Барин. – А то смолотит, право, смолотит. Тут у нас недолго. Помни! – Помню, помню! Ефрем хотел еще что-то сказать, но насторожился. – Тсс!.. Это что шумит? – Вода… Мы с тобой, брат, на пять аршин в воде сидим. Ефрем посмотрел на Барина с недоверием. – Не веришь? – Н-не! – А вот проткну борт, и нас затопит! – пошутил он. – Нет, нет! – Ефрем побледнел и стремительно схватил его за руку. – Трусишь? Ефрем впрямь трусил. Он поминутно вздрагивал и озирался, обуреваемый злым, щемящим предчувствием. Холодный и пустынный трюм стал пугать его, и, наклонившись к Барину, он чуть слышно вымолвил: – А страшно здесь! Ух, страшно! Как в могиле… – Так и есть, могила, – подтвердил Барин. – Безымянная. Много здесь нашего брата легло. Прошлой неделей тут одного лесника насмерть задавило. – Что ты? – содрогнулся Ефрем. – Могила, могила! – продолжал Барин, – А знаешь, как зовут нас? Дикарями. Да, брат! Здесь люди совсем дикие. Без веры, без бога. Одна вера, один бог – водка… Ты пьешь? – Нет. – Будешь, – загадочно произнес Барин и замолчал. Волку стало жутко. Слова Барина поселили в нем страх. «Так вот куда я попал?» – подумал он и стал беспомощно озираться. Он оглянул все углы трюма, который после слов Барина показался ему еще мрачнее, с сильным биением сердца прислушивался к шуму и всплескам воды за бортом и, не зная, что предпринять, как выбраться из этой проклятой коробки, в бессилии оперся о свой крюк. Через несколько минут трюм опять наполнился дикарями. Они вернулись навеселе, и по всем их ухваткам заметно было, что они изрядно выпили. Ефрем посмотрел на них с ужасом. Грязные, лохматые, с синими мешками у мутных, ввалившихся глаз, они производили впечатление настоящих дикарей. Они точно сорвались с какого-то неведомого острова. – По местам! – раздался наверху голос приказчика, и прерванная работа возобновилась. Вместо тюков, мешков и бочек теперь замелькали в воздухе пачки листового железа. – Береги го-о-лову! – послышались частые окрики. Эти окрики были необходимы, так как пьяные дикари бравировали и выказывали презрение к смерти. Они подворачивались под самые пачки, и пачки грозили сплющить их. – Дикари, черти! – волновался наверху у люка капитанский помощник. – Сторонись!.. Разобьют вам пачки головы, а я потом отвечай за вас! Дикари, однако, и в ус не дули. Один, самым невозмутимым образом растянувшись во весь рост на рогоже, дымил окурком. Пачки летели мимо, с грохотом ударяясь вершках в десяти от него. Его обдавало пылью, искрами, а он не менял своего положения и продолжал дымить, не сводя насмешливых глаз с помощника. Другой, выкруглив спину, точно желая дать пачкам перерезать себя надвое, возился с ногой. – Вот я вас!.. Господи! – продолжал стонать помощник. – Ну, чего раскаркался? – Ишь, заботливый нашелся! – Пусть покалечит! Тебе какое дело? – огрызались и подтрунивали дикари. Работа кипела. Слова глохли в невообразимом стуке парового крана и благовеста железа, просыпающего над головами рабочих, при раскачивании и ударах о бока люка искры. Мелкие листы железа сменили теперь крупные – котельные, и над трюмом закачались пачки, каждая пудов в двести весом. – Ай да наша! Поехала! – Веселее, золотая рота! – Р-р-р-аз умирать! – покрикивали весело дикари. Один Ефрем не поддавался общему настроению и горячке. С каждым ударом пачки о борта люка он нервно вздрагивал и с опаской поглядывал на натянутый, как струна, шкентель. Страх не покидал его теперь ни на минуту. Он дрожал за каждую пачку, и каждая, проскользнувшая благополучно, шевелила в его груди радость. Но пачек этих оставалось еще много, много. В трюме сделалось невыносимо душно. Сильно нагретые солнцем борта отдавали нестерпимым жаром. Ефрем готовился выронить крюк, но его остановил старый дикарь: – Что стал, деревня?! Разбирай, жи-и-ива-а! И Ефрем снова пустил в ход свой крюк… Был четвертый час. – Полундра-а! – послышался неожиданно крик, похожий на вопль. Все в трюме, как испуганные крысы, шарахнулись в сторону. Только Ефрем остался на своем месте. Он стоял посреди трюма с высоко поднятым крюком в позе недоумевающего гиганта, а над ним в пятидесяти футах мерно покачивалась объемистая пачка. В трюме совершалось нечто таинственное. – Беги! Полундра! – крикнул из угла парню Барин. Но Ефрем не слышал. Он не понимал страшного слова «полундра». Он оставался прикованным к своему месту. Задрав голову, он глядел широко раскрытыми глазами, почти в упор, на пачку. Она наполовину осунулась, и Ефрем увидал, как зловеще надвигается на него из нее и ползет лист, за ним другой, третий… Он взмахнул рукой и закрыл глаза. Раздался грохот, точно обвалился дом, и пароход два раза качнуло. Отовсюду, из всех углов показались опять дикари. Показался и Барин. Сверху быстро спускался помощник, матросы и рабочие. Наверху у люка послышался топот нескольких десятков ног, дрожащие голоса, и через люк перевесились испуганные лица. Такой же топот послышался и на сходне. Палуба вмиг наполнилась народом. – Пачка сорвалась! – передавалось из уст в уста. – А сколько убило? – Двоих, говорят! – Слабо листы закрепили! Народ теснее обступил люк и глядел в трюм, на дне которого, над небольшим курганом из железа, возился Барин и шестеро дикарей. – Живо, живо! – подгонял их разбитым голосом помощник. Рабочие напрягали все силы, чтобы откопать Ефрема. Его наконец откопали. Он лежал среди железа недвижимым. Все – ноги, руки и могучая грудь, за исключением лица, которое чудом уцелело и осталось незадетым, были смяты и раздроблены. Точно тело было захвачено маховиком заводской машины, прошлось по валикам и зубчатым колесам. Так недавно еще полный мощи и силы богатырь, сын привольных степей, лежал теперь раздавленный, как жалкий червь. Кровь, алая, как цвет мака, била у него со всех сторон: из-под лаптей, из-за портков и белой, вздувшейся на груди и боках рубахи, рвалась струйками из-за стиснутых зубов. Ефрем жил еще. Грузно приподнялись у него веки, и выглянули потускневшие, как вечернее небо, глаза. Они выглянули на минуту, обдали обступивших рабочих холодным сиянием и сомкнулись. Они раскрылись потом еще и еще раз. В теле с раздробленными конечностями и помятой грудью жили одни глаза. Как два огарка, как две лампадки, боролись они с мраком. – Доктора, доктора! Несколько человек метнулись наверх по лесенке за доктором, но доктора не нашли. – Доктор будет только через час! – Тогда в больницу его! – А как взять?! На тачку, что ли?! – Валяй на тачку! Эй, давай шкентель! – Шкентеля, шкентеля! – подхватили наверху. – Машинист, давай шкентель! Бледный машинист, стоявший у люка, бросился к крану. – Вира помалу! – заорали на него грозные голоса. – Мало, мало! А то ты всегда шибко! – Легче бы пускал, небось пачка не рассыпалась бы. – Это тебе какой раз?… В прошлом году бочку сбросил и двоих покалечил! – Ему не машинистом быть, сапожником! Машинист, не отвечая, дернул рычаг. Вырвался с шипением пар, и кран загромыхал, окуная в трюм подрагивающий на потертых звеньях шкентель. Внизу тем временем раздобыли тачку и прикрепили ее наподобие чашки весов к гаку. – Ребята, неси! Десять пар рук подхватило безжизненное тело. Кровь обдала рабочих. Они поднесли его к тачке и уложили, подогнув колени и слегка приподняв голову. Глаза Ефрема все еще теплились. На тачке, широко расставив ноги над телом, стал Барин. Он склонился над самым лицом Ефрема. – Готово! Вира помалу! Кран загромыхал, и шкентель вытянулся. Тачку стало подымать наверх. Барин вдруг встрепенулся и подался вперед. – Брат! Глаза Ефрема посмотрели на него в последний раз и крепко сомкнулись. Голова, рассыпав золотую гриву, запрокинулась. Что-то похожее на дрожь пролетело по всему скомканному телу, и руки, подобно плетям, скользнули вниз. Жизнь оборвалась. Прощай! Больше не видать тебе, милый косарь, твоих родных степей и деревни! С разбросанными руками Ефрем поднимался все выше и выше. – Умер! – пронеслось шелестом листьев по палубе. Все скинули шапки и притихли. Над самым люком вдруг заметалась чайка. Она запуталась в такелаже и огласила палубу резким, отчаянным криком. На пристани в маленькой церковке ударил колокол. – Упокой душу! – Царствие небесное! Толпа, жавшаяся к люку, расступилась, и над головами ее взвился, точно к небу, печальный катафалк с печальной ношей. Ефрема вместе с Барином подняло высоко и повернуло вбок. Тачка на минуту остановилась в воздухе. Руки у Ефрема, казалось, вытянулись больше и с проклятием и угрожающе тянулись к сияющему в закате солнца городу, к бульвару, на котором гремела музыка и двигалась пестрая и веселая публика…